— Так, говоришь, рожать придется? — Астахова турнула с коленок Кризиса, учуявшего, как видно, что-то родное, и посмотрела на Катю с жалостью. — Ну и влипла же ты, мать. А этот знает?
«Этот» отчего-то подполковницу не жаловал и нынче по причине ее визита отсутствовал.
— Нет еще. — Катерина потупила взор, тяжело вздохнула. — Я, Тося, вообще не уверена, стоит ли ему об этом знать. Разве угадаешь, какая у крейзи может быть реакция? Тут пришел на днях — кулачищи ободраны, на куртке разрез от плеча до пояса, кроссовки все в кровище, даже шнурки колом стоят. Молчит все, но я-то чувствую, как злость внутри него бурлит, копится, того и гляди, вырвется наружу. Может, в ответ на «радостную новость» он и меня по стенке размажет? Ой, Тоська, страшно мне. — Катя хлебнула у подруги из чашки остывшего чаю, сморщилась — сладкий. — И жить с ним страшно, и выставить, — вдруг прибьет?
Она достала из холодильника пакет абрикосового сока, налила два стакана:
— Хочешь? Или чего покрепче? А я вот теперь за здоровье будущего поколения… — Она выпила залпом, вытерла ладонью густые желтые усы. — И денег у него до черта, раньше все подарки дарил, а теперь придет вечером, кинет этак небрежно баксов пятьсот: на, Катюха, купи себе бельишка.
— Так ты считай себя женой нового русского, — Антонина Карловна налила себе коньячку, хряпнула в одиночку, полезла в коробку с ассорти, — или бандита. Они, бедные, тоже свое бельишко синяками отрабатывают.
Однако Катя шутки не приняла, нижняя губа у нее дрогнула, и она резко отвернулась к окну, чтобы не разреветься. В последнее время, как у всех беременных, глаза у нее были на мокром месте.
— Ну ладно, извини, не считай себя женой. Давай я тебе лучше сказку расскажу про мамашу твоего приятеля. — Астахова засунула в рот сливину в шоколаде и полезла в старомодный кожаный портфель за толстой пачкой ксерокопий. — А ты подумай, нужна ли твоему ребенку такая дивная наследственность. Может, как говорится, еще не поздно…
Она отодвинула рюмки и разложила на столе ксерокопии:
— Да, семейка, блин. Мамаша-то у Башурова, прости господи, пробы ставить негде. Хоть, говорят, и нельзя о покойниках плохо, но… В общем, одно слово — оторва гнойная.
Дела минувших дней. 1963 год
«Ну и Ташкент». У Ксюхи Башуровой по прозвищу Крыса вся спина под нейлоновой блузкой была мокрой. Горячие капли медленно скатывались между рябух к самому черному месяцу, а о лохматке даже и говорить нечего — насквозь пропотела. «Всех мандей сварю». Она незаметно почесалась, поправила под юбкой липнувшие к телу трусы, сморщив от бензиновой гари нос, проводила завистливым взглядом автомобиль, — за город, наверное, в речке купаться едут…
Стоял безветренный июльский вечер. Красный солнечный шар опускался потихоньку в сизое марево, от раскаленных домов потянулись уже длинные тени, а проклятая жара все никак не спадала. Может, и съем сегодняшний был поэтому такой лажовый.
«В жопу меня поленом, если Пашка опять не попала в цвет. — Крыса посмотрела на размякший асфальт, весь, словно сито, в дырках от ее каблучков, и от досады даже сплюнула. — Стоило преть здесь за нищак!»
Пашка, звавшаяся на самом деле Павлиной, значилась в Ксюхиных подружках: постарше ее годков на пять, родом из-под Коломны, за ласковый умелый язык прилипло к ней погоняло Облизуха. Клюшкой она была многоопытной и в знак признательности за предоставленную хату охотно делилась с Крысой всеми тонкостями древней профессии. И чего она ее сегодня не послушалась? Говорила же Пашка, на бане вся работа, нет, дура, поперлась на Невский, полвечера коту под хвост.
«Ладно, наверстаем, время еще детское». Ксюха отлепилась от фонаря и, слегка раскачиваясь на ходу, неспешно двинулась к Московскому вокзалу. Стройная, с красивыми ногами и высокой грудью, она то и дело ловила на себе мужские взгляды, но было это так, мацанье беспонтовое. А вот у аптеки на нее вполне серьезно положил глаз пожилой жилистый сморчок в приличном парусиновом костюме:
— Пардон, девушка, не скучно вам одной в такой вечер?
— Скучно, когда денег нет. — Крыса ослепительно улыбнулась и наманикюренными ноготками ухватила искателя приключений за локоток, а тот моментально приподнял шляпу из соломки:
— Трахтенберг Соломон Израилевич, художник. Интеллигент, одним словом. Однако в грязной, пропахшей красками комнатухе он сделался невыносим и долго выпытывал у Ксюхи, здорова ли она, как часто навещает дамского врача, и если подмывается, то сколько раз на дню. Когда же наконец, успокоившись, Трахтенберг завалил ее на диван, с ним случилась трагедия, и, толком девушку не поимев, Соломон Израилевич ее только обмусолил.
«Мельчает клиент». Поплевав, по обычаю, на почин, Крыса запихала четвертак за чулок и, обтеревшись не первой свежести полотенцем, начала энергично собираться:
— Ах, я забыла, меня мамочка ждет.
Художник был мрачен, попрощался сухо, переживая, видимо, за бабки; недаром говорят, что скорбь по собственным деньгам всегда самая искренняя.
— Бывай, квелый. — Ксюха выскользнула из мастерской Трахтенберга и продолжила свой извилистый путь к Московскому вокзалу. Невский, как всегда, был запружен до отказа, попадалось много пьяных — жара сказывалась. Безо всякого понта провиляв задом аж до самого бана, Крыса лукнулась прямиком в курсальник — перышки почистить. Скоро, наштукатуренная и свежеподмытая, плеснув между грудями «Серебристым ландышем», она элегантно двинулась к парапету.
На майдане, как всегда, было многолюдно: шлындали пьяные в умат политруки, искали хорька любители женских прелестей, а дыбившиеся честные ухалки, изображая зазной, крепко держались за своих хаверов. Порева же в это время на бану было немного, — большинство отчалило на заработки к морю, так что на парапете всего лишь не больше десятка бикс вяло тусовалось в ожидании рижского поезда. Пахло обильным, густо сдобренным духами девичьим потом, горлодерно дымились феки.