В подтверждение слов десятский сыто рыгнул и, загребая сапожищами, двинулся через поляну к камню, на который, покачиваясь, и принялся справлять малую нужду.
— Виват! — Он наконец-таки застегнул штаны, сплюнул тягуче, аккурат в зловонную красную лужу попал, и вдруг повалился в кровавую воду следом за харкотиной своей.
Господи, свят, свят, свят… — Орловчане принялись как один креститься, а десятник между тем извернулся и медленно, линялым ужом, пополз с поляны прочь, но саженей за десяток от опушки замер бессильно — вытянулся.
— Ну-тка, пособите, обчество! — Дав кругаля, Иван Худоба первым кинулся начальство вызволять — чай, живая душа, христианская.
Навалившись сообща, выволокли, да, видно, зря пупы надрывали: не жилец был десятский. Покуда перли его, мундир свой весь кровью изблевал и вопил дурным голосом, будто кликуша. А как затих, выкатился у него язык — распухший, багровый, похожий на шмат гнилого мяса.
— Прими, Господи, душу раба твоего грешного… — Охнув, орловчане начали креститься, и внезапно будто темное что накатилось на них. Перед глазами замельтешили хари бесовские, а на душе сделалось так муторно, что изругался Иван Худоба по-черному да по-матерному и в сердцах вогнал топор до половины острия в сосну:
— Эх, обчество. Как бы не пришлось нам из-за окаянного этого попасть в Преображенский-то приказ: дело не шутейное, десятский преставился. А с дыбы что хошь покажешь, и гля — обдерут кнутом до костей да на вечную каторгу. Так жить далее я не согласный, лучше с кистенем на дорогу.
— Истинно, истинно… — Братья Рваные перехватили топорища половчее и, не сговариваясь, начали коситься на дымок от костра, разложенного в сторонке для сугреву сержантского.
Ей-богу, лесовину в сто разов завалить труднее, нежели человека угробить. Сверканула отточенная сталь, булькнуло, и из голов караульщиков, разваленных надвое, поперла жижа тягучая, похожая на холодец.
Орловчан же с тех пор и след простыл. Сказывали, будто бы годов спустя изрядно видели их на новгородской дороге — на конях, о саблях, озорующих. А чертов камень тоже вскоре с глаз пропал: подкопали его да и зарыли в глубокой ямине, лужу зловонную засыпали, а на поляне кто-то из людей государевых задвинул себе хоромы на аглицкий манер. Так что пакость чухонскую поминай как и звали.
Дела минувших дней. 1961 год
Сентябрьские вечера были уже по-зимнему холодны. Может быть, поэтому трое вылезших из таксомотора мужчин двинулись по Суворовскому быстрым, размашистым шагом, глубоко засунув татуированные руки в карманы пальто. На Второй Советской они свернули налево, пересекли трамвайные пути и, двинувшись вдоль спящих домов, углубились вскоре в грязный проходной двор.
— Харе, попали в цвет. — Шагавший первым высокий широкоплечий мужчина в плевке — кепке-восьмиклинке — остановился у входа в подъезд. — Рыгун — на атмас, Выдра — со мной.
Бритый шилом малыга остался внизу, а амбал вместе со шкилеватым шарпаком принялись осторожно подниматься по лестнице, освещая дорогу фонариком. Наконец кружок света уперся в дверь на втором этаже, и Выдра презрительно ощерился:
— Балек лажовый, подгони-ка фильду, Глот.
Широкоплечий распахнул пальто, выудил с пояса трехзубую отмычку, и скоро замок был открыт. Еще через минуту, заскрипев, подалась вторая дверь, Щелкнул волчий прикус, перекусывая соплю, и амбал склонился над лестничным пролетом:
— Эва, Рыгун, по железке все.
Подождав, пока бритый шилом поднимется, незваные гости вошли внутрь и, замерев, прислушались. В квартире стояла тишина, только мелодично журчала вода в сортире да из первой по коридору комнаты доносился сочный, с переливами, храп. Дверь была не прикрыта, и, мазнув лучом фонаря по обезображенному лицу спавшего старика, Глот догадался, что это отец Чалого.
— Рыгун, заглуши-ка у плесени движок. — Он повернулся к бритому шилом. В руке у того сверкнула приблуда, и храп мгновенно смолк.
— Глушняк. — Глот с одобрением глянул на неподвижное тело и смачно цвиркнул. — Двинули, хорош падлу батистовому ухо давить.
Осторожно открыв дверь в комнату, где спали Чалый с Настей, Рыгун потянул из кармана штоф:
— Сейчас, кореша, потешимся.
Он на цыпочках приблизился к кровати, резко махнул зажатой в руке свинцовой битой и принялся разматывать свернутую кольцами веревку. В себя Чалый пришел от страшной головной боли, она раздирала мозг на тысячи раскаленных осколков. Чувствуя, как скованный спазмом желудок упирается в горло, он попытался пошевелиться и сразу же понял, что крепко связан и распят на кровати в луже собственной блевотины. В тщетной попытке освободиться Чалый напряг мышцы, рванулся и, повернув голову направо, вдруг бешено закричал.
Он увидел Настю. Совершенно голая, с заткнутым ртом, она извивалась на столе, связанная так, что ее высоко поднятые ноги коленями касались плеч, а руки обнимали бедра.
— А вот и Чалый оклемался! — Крепко ухватив Настю за ягодицы, Глот навалился на нее и принялся ритмично двигать поджарым задом. — Кайфовая у тебя хабала, королек в натуре! — На мгновение он остановился и, ощерившись, с силой ущипнул женщину за сосок. — Торчит, сучара, по-черному, когда ее в шоколадницу жарят, плывет в шесть секунд!
— Суки, урою! — Истошно заорав, Чалый рванулся так, что веревки врезались до крови в тело, но сразу подскочил Рыгун и с такой силой ударил распятого битой в живот, что его вытошнило снова.
— Выпрыгнуть надумал, сука, завязать? — Свирепея, бритый шилом оскалился и откуда-то дернул перо. — Или забыл, что ты крепостной? Ну ничего, мы свое получим, сейчас пустим тебе квас.